«Шпокну за пару центов», — мрачно прохрипел в его сознании чей-то голос.
Эдди вздрогнул. Неужели ему померещилось? И тут он вспомнил: дом на Ниболт-стрит, заросший сорняками двор, огромные подсолнухи в заглохшем саду…
— Давай, Билл, рассказывай. Что такое? — сказал Ричи.
Билл раскрыл рот (Эдди еще больше встревожился), но передумал (к несказанному облегчению Эдди), затем снова приготовился говорить (Эдди вновь почувствовал беспокойство).
— Е-если вы б-будете смеяться, я с вами больше дружить не б-буду, — объявил Билл. — Б-бред какой-то, но к-клянусь в-вам, я ничего не в-выдумал. Это б-было на самом д-деле.
— Мы не будем смеяться, — заверил его Бен и посмотрел на ребят. — Что, будем смеяться?
Стэн замотал головой, Ричи тоже.
Эдди хотел сказать: «Нет, мы будем смеяться, Билл, смеяться до упаду. Скажем, что ты дурак набитый. Так что лучше помалкивай». Но разумеется, он не мог так сказать. В конце концов, это же Большой Билл. Эдди печально покачал головой. Да, он не будет смеяться. Ему совсем не до смеха. Никогда в жизни он еще не испытывал подобного чувства.
Они сидели на пригорке над плотиной, построенной по плану Бена, и смотрели недоуменно то на Билла, то на запруду, потом опять на Билла, слушали молча его рассказ о том, как он раскрыл альбом младшего брата и Джордж на школьной фотографии вдруг повернул голову, подмигнул, а потом из альбома стала сочиться кровь, и Билл отшвырнул его. Рассказ Билла был долгим, мучительным; когда наконец Билл кончил, лицо его покраснело, покрылось испариной. «Никогда еще он так ужасно не заикался», — отметил про себя Эдди.
Билл умолк и с вызовом, но в то же время испуганно оглядел друзей. Эдди заметил схожее выражение на лицах Бена, Ричи и Стэна — выражение благоговейного ужаса. Никто из них ни на секунду не усомнился в услышанном.
Эдди вдруг захотелось вскочить на ноги и закричать: «Что за бред! Не верьте этим небылицам. Пусть даже вы верите, но не говорите: «Все мы верим». Это неправда! Школьные фотографии не подмигивают! Из книг не сочится кровь! Ты спятил, Большой Билл! Ты выжил из ума!»
Но он не мог такое сказать: у него у самого на лице было выражение благоговейного ужаса. Он не видел себя, но чувствовал, какое у него лицо.
«Вернись, мальчик! — прошептал хриплый голос. — Я тебя шпокну бесплатно! Иди сюда!»
«Нет, — простонал Эдди. — Уходи, пожалуйста, уходи! Я не хочу об этом думать!»
«Вернись, мальчик!»
Эдди заметил еще кое-что, может быть, не на лице Ричи, но, уж во всяком случае, у Стэна и Бена… Он понял, что это за выражение, понял потому, что точно такое же лицо было и у него.
Они, казалось, узнали, вспомнили что-то после рассказа Билла.
«Я тебя шпокну бесплатно».
Дом № 29 по Ниболт-стрит находился неподалеку от железнодорожных путей. Дом был ветхий, с заколоченными ставнями, с провалившейся верандой и заросшей лужайкой. В густой траве валялся перевернутый трехколесный велосипед, одно его колесо зависло над землей.
Слева от веранды, напротив большой лужайки, виднелись грязные окна полуподвального этажа. Полтора месяца назад в одном из этих окон Эдди Каспбрак увидел лицо прокаженного.
6
По субботам, когда Эдди не с кем было играть, он часто отправлялся на железнодорожную станцию. Без всякой цели. Просто ему нравилось туда ездить.
Он сворачивал с Витчем-стрит и ехал в северо-западном направлении. Церковная школа стояла на углу Ниболт-стрит, протянувшейся на целую милю, и переулка. Это было обветшавшее, обшитое деревом строение, увенчанное большим крестом; над дверями огромными позолоченными буквами, каждая фута два высотой, было написано: «НЕ ПРЕПЯТСТВУЙТЕ ДЕТЯМ ПРИХОДИТЬ КО МНЕ». Иногда по субботам Эдди слышал, как в школе поют под музыку. Сюжеты были евангельские, однако фортепьяно звучало скорее в рок-н-рольном стиле, как у Джерри Ли Льюиса, и меньше всего походило на церковное. Пение тоже было далеко не религиозное, хотя пели в основном про Прекрасный Сион, кровь агнца, великого нашего друга Иисуса. Эдди подумал, что певцы вместо того, чтобы распевать священные песнопения, похоже, просто дурачатся и веселятся. Но ему все равно нравилось, как они поют, точно так же, как нравились хрипы и завывания Джерри Ли Льюиса, исполняющего «Все танцуют шейк». Иногда он останавливался на мгновение у школы, прислонял велосипед к дереву и делал вид, будто читает, хотя на самом деле танцевал на траве под музыку.
Но обычно по субботам церковная школа была закрыта, и Эдди ехал не останавливаясь. В конце Ниболт-стрит начинались запасные железнодорожные пути, поросшие травой. Эдди прислонял велосипед к деревянному забору и смотрел, как мимо проходят поезда; по субботам их было много. Мама рассказывала, что раньше на Ниболт-стрит останавливались пассажирские поезда и можно было ими воспользоваться, но началась корейская война, и пассажирские поезда перестали ходить.
В северном направлении можно было добраться до станции Браунсвиль, а там пересесть на канадский поезд. Если следовать в южном направлении, то попадешь в Портленд, а дальше в Бостон, а оттуда куда угодно. Но пассажирские поезда постигла участь трамваев. Никто, похоже, не хочет терять время, когда на «форде» получается гораздо быстрей. Тебе, возможно, никогда не придется ездить на поезде, сказала мама.
Однако большие товарные составы до сих пор шли через Дерри. На юг — груженные целлюлозой, бумагой, картошкой, на север — промышленными товарами для городов Большого Севера, как окрестили их жители Мейна, то есть для Бангора, Миллинокета, Преск Айла, Хаултона. Эдди особенно нравилось провожать идущие на север платформы, груженные новенькими блестящими «фордами» и «шевроле». «Когда-нибудь и у меня будет такая машина, — мечтал он. — Такая, а может, даже и лучше. Может, даже «кадиллак».
Подобно паутинным нитям, на станции сплетались шесть путей: с севера — Бангорская и Большая Северная линии, с запада — Большая Южная и Западная Мейнские линии, с юга — Бостонская и Мейнская, с востока — линия, ведущая к западному побережью.
Два года тому назад Эдди как-то стоял поблизости от последней линии и смотрел на проходящий поезд. Пьяный железнодорожник выбросил из открытого товарного вагона деревянную клетку. Эдди, нагнув голову, отскочил назад, хотя клетка упала от него в десяти футах. В ней шевелились и пощелкивали какие-то живые существа. «Последний рейс, парень! — прокричал пьяный железнодорожник. Он выдернул из кармана кителя плоскую бутылку с бурой этикеткой, открыл пробку, допил остатки спиртного и швырнул бутылку в кучу шлака, где она разлетелась на мелкие осколки. — Отнеси их своей мамаше! Передай ей привет с морской линии. Линии удачи, чтоб ее в дышло!» Тут его тряхануло, поезд толчками набирал скорость, и Эдди с тревогой подумал, что пьяный железнодорожник, не ровен час, свалится.
Когда состав прошел, Эдди приблизился к клетке и осторожно склонился над ней. Он боялся к ней прикасаться. В клетке ползали какие-то скользкие существа. Если бы железнодорожник прокричал, что эта клетка предназначена ему, Эдди, он так бы и оставил ее на куче шлака. Но тот сказал, чтобы он отнес ее маме, а Эдди, как и Бен, при слове «мама» готов был горы свернуть.
Эдди направился к какому-то складу, собранному из гофрированного железа; там никого не было. Он отыскал моток веревки, после чего привязал клетку к багажнику. Мама заглянула в клетку еще осторожней, чем Эдди. Заглянула — и вскрикнула, скорее от восторга, чем от страха. В клетке — четыре больших омара, каждый весом около двух фунтов. Мама сварила их на ужин и очень сердилась на Эдди, когда тот отказался отведать деликатес.
— Что, по-твоему, сейчас едят Рокфеллеры в своей резиденции в Бар Харборе? — возмущенно вопрошала она. — Что, по-твоему, едят толстосумы в ресторане «Сарди» в Нью-Йорке? Ореховое масло и бутерброды с фруктовым желе? Ничего подобного! Они едят омаров! Как и мы. Ну что же ты?! Ты только попробуй!